…На мои и чужие следы
Опадают зелёные листья
Юрий Кузнецов
1
– Сутемень, а ты всё сидишь, глаза ломаешь. Читарь! Книгу-то закрой, посиди так вот. Скоро ужинать будем. Красавку подою, и молочко попьёшь. А-то вон, зеленый, какой!
Хорошо с Красавкой! Она у нас в семье, как родственница добрая. Вроде бабушки. Всегда с гостинцами. Молоко в кружке парное, белой пеной вскипает. Пахнет молоко материнскими руками, тёплыми, мягкими, всегда добрыми. А ещё пахнет молоко улицей нашей вечерней, когда стадо возвращается с пастбища, заполняя её, улицу эту, запахами трав, свежего навоза и деревенской пыли. Но летний вечер долог, ещё шмели путаются в мохнатых тяжёлых цветах, а за домами, с краешка, по горизонту, вроде кто крутобоких овец в отару сгоняет, разбрелись за день…
Но то – лето.
Хорошо было, сытно с коровой, пока не пришлось за долги по самообложению (вот ведь налоги какие были! Самообложение! Вроде сам на себе петлю затягиваешь.) Красавку нашу в счёт госпоставок под нож свести.
Лето… Ах, лето! Давно это было. А теперь глубокая осень, каникулы кончились, на улице густые сумерки и небо тёмно- синее, холодное в предвестии первого снега. Мать, хрустящим пучком скомканной газеты, предварительно подышав в стеклянный пузырь керосиновой лампы, протёрла осевшую на его стенках копоть и вставила стекло в жестяной венчик. Пламя на фитиле сразу осело, уплотнилось, раздвинулось вширь, и в доме стало обыденно и скучно: всё те же выгоревшие от времени цветы на обоях, бледная немота ещё не протопленной печи, ушастая лохань для коровьего пойла у дверей и лохматые тени, боязливо шныряющие по углам нашей просторной избы. Мир моего детства, суровый и неприглядный в своей реальности. Передо мной раскрытая книга. Закружился, заплутался я в строчках дивных и доселе неведомых, таких, от которых радостью и светлой грустью полниться моё мальчишеское сердце. Засмотрелся в окно, задумался…
А там, в окне, в сумерках поздней осени, мнится мне другой, чудесный мир. Он живёт рядом, такой близкий, на широкой сельской улице, под синеющим к ночным заморозкам, небом: « Дремлет взрытая дорога, ей сегодня примечталось, что совсем, совсем немного ждать зимы седой осталось»
Сердце заходится от неизъяснимого чувства рождённого этими строками; удивительными, необычайно чистыми, как вон тот, только что народившийся месяц. И опять: « Ах, и сам я в чаще звонкой увидал вчера в тумане, рыжий месяц жеребёнком запрягался в наши сани». И ещё… И ещё!
Неуловимая печаль, светлая, просиненная небом, разлитая в небольшой изношенной книжечке с жёлтой обложкой и встревоженной под неожиданным ветром берёзкой, которая, берёзка эта, вот утихнет ветер, выпрямиться, раскинет свои ветви, гостеприимно приглашая под свою сень косарей, или того пастуха, что ещё вчера лили слёзы, когда стелились ночные тени, тёплым котёнком шевельнётся в груди и замрёт в ожидании счастья.
С того предзимнего вечера, холодного и неприветливого, от этой маленькой книжечке на всю жизнь осталась сладкая мука невероятной, недосягаемой рифмованной строки. Тогда в меня с хрупких от времени страниц изданных в тридцатые осторожные годы, пролилась поэзия русского образа, так заметно отличавшаяся от казённых, хрестоматийных стихотворений Суркова, Грибачёва, Джамбул Джабаева и других Сулейсанов Стальских и Симоновых, и ещё, и ещё кого-то.