Что чувствует неизменный счастливчик, когда ему становится ясно, что вот и последние часы его гостевания в этом мире?
Самое первое желание – привычно бестрепетно отмахнуться от этого жалящего открытия. Все это вздор, все что угодно, только не это! Ведь он-то знает, что с ним такого случиться не может. Со всеми и с каждым, только – не с ним.
Потом, когда все же он убеждается, что – нет, это не вздор, не блажь, это пришло, и пришло к нему, к нему, а не кому-то другому, он ощущает, что неспособен распорядиться своим прозрением.
И в самом деле, как ему быть? На несколько коротких мгновений он стал обладателем высшего знания – просто немыслимо похоронить его вместе с собой в этой черной яме, с плотью, утратившей мысль и душу.
И все же ему предстоит смириться, понять и принять свое постижение, взвалить на себя неподъемную кладь. Придется остаться под этой плитою, способной раздавить и расплющить последние часы на земле.
«Хотел бы в единое слово…» Подростком, ребенком, впервые в жизни услышал я знаменитую строчку, сопровождающую мелодию, известную, кажется, всем на земле. Не было ни единого тенора, который бы не поведал залу, как ищет он это необходимое, это единственное слово.
В южном городе, где давным-давно, в первой четверти минувшего века, мне выпало явиться на свет, было излюбленное прибежище для всех сроднившихся меломанов – летний филармонический зал.
Он был возведен под открытым небом, в близком соседстве с приморским бульваром – в летние месяцы ежевечерне в нем происходили концерты.
Обычно первое отделение по давней традиции отводилось симфоническому оркестру – играли в нем местные музыканты.
Вся атмосфера была домашней – в антракте оркестранты прогуливались вместе со зрителями и слушателями по длинной вытянутой площадке, только приезжий дирижер обычно отдыхал в своей комнате, оберегая свою отдельность.
Среди оркестрантов мне был знаком тощий скрипач, долговязый, медлительный, носатый, не слишком тщательно выбритый. Звали его Павлом Богдановичем.
Что привлекло его в смуглом юноше? Его интерес я объясняю теперь одиночеством, а тогда же приятным и лестным было внимание расположенного ко мне человека.
Правда, в какой-то мере я был этакой местной достопримечательностью. С детства усердно писал стихи, в местном издательстве даже вышла книжка с моими кустарными рифмами.
Но вряд ли в этом была причина завязавшегося меж нами общения – что до меня, я не задумывался об этом: так получилось, совпали звезды.
Однажды в антракте, когда я зашел к нему, он предложил его навестить «в удобные для вас день и время» – так несколько церемонно он выразился.
Он вообще предпочитал архаизированную лексику. Иной раз меня посещала мысль, что в этой манере, возможно, звучит отторжение от его среды. Он в самом деле в нее не вписывался.
Эпоха была совсем иной – шершавой, подчеркнуто упрощенной, в ходу был густой грубоватый сленг, причем изначально недолговечный, нацеленный на короткую жизнь. Вчера еще модные словечки вдруг сразу стремительно исчезали – казалось, они растворились в воздухе. Та вызывающе непритязательная и даже приблатненная речь, которая звучала на улице и часто проникала в словесность, должна была, видимо, удостоверить твою принадлежность этому миру. Ты – часть его, не чужой, а свой.