«Человек один идет по льду…»
Повороты истории и мемуарные траектории Виктора Шкловского
Мы должны привыкать к будущему, любя прошлое, и, улыбаясь ему, с ним прощаться.
Виктор Шкловский1
В предисловии к первому советскому переизданию полной версии «Сентиментального путешествия» Бенедикт Сарнов вспомнил об одном споре со Шкловским. Дело было в начале 1960‐х годов. В ответ на запальчивый пафос молодого критика, призывающего к пусть и безнадежной, но необходимой борьбе с цензурной несвободой, Шкловский заметил: «Когда мы уступаем дорогу автобусу, мы делаем это не из вежливости». «Не знаю, какая муха меня тогда укусила, – продолжает Сарнов, – но я вдруг разразился монологом, проклинающим подлое время, в котором людям моего поколения довелось родиться, жить и работать. „Поймите! – кричал я. – Вы начали в совсем другую эпоху! Вы могли состояться! А нам не дают даже вылупиться из яйца!“ Спокойно выслушав меня все с той же своей мудрой, иронической, „буддийской“ улыбкой, он сказал: – Ваши жалобы напоминают рассуждения девицы, которая боится выходить замуж: „Вам, небось, хорошо, маменька! Вас-то выдали за папеньку! А мне за чужого мужика идти!“»2
Репутация Виктора Шкловского в истории советской культуры прочно застряла в колее неоднозначного отношения. С одной стороны, он предстает как яркий теоретик литературы, острый критик, писатель, способный делать литературу из заданного им же самим стилистического или жанрового задания, как универсальный автор, умеющий работать со словом практически в любом режиме – от афоризма до объемной творческой биографии. С другой, его творчество устойчиво делят на две неравные части, не равные и по длительности, и по степени концентрации мысли, и по этической состоятельности самой творческой личности. Первая часть вызывает энтузиазм и восхищение, но укладывается в полтора десятилетия, пришедшиеся на начало его литературной карьеры, и завершается «Памятником научной ошибке» (1930), оцениваемым как вынужденная сдача позиций (для некоторых эта история взлета и падения заканчивается еще раньше – в 1925‐м, когда выходит сборник «О теории прозы», концептуально суммирующий десятилетие теоретических поисков и прорывов). Вторая часть растягивается на оставшиеся 60 лет, но воспринимается как сменяющие друг друга периоды компромиссов с совестью3 и попыток самооправдания, время которых наступило с приходом оттепели.
Этический приговор и опирающиеся на него оценки интеллектуальной доброкачественности и художественных достоинств работают только пока эпоха не завершена, мотивируя позиции сторон и позволяя сделать собственный выбор, со всеми вытекающими из этого последствиями4. Воспроизводство подобной формы рефлексии означает лишь то, что, несмотря на возникшую хронологическую дистанцию, время, о котором идет речь, еще не закончилось. Более того, продолжение разговора в привычных терминах морального суда не позволяет подвести черту, завершив то, что, по мнению судей, не должно повториться (что ставит самих судей в парадоксальную и порой трагикомичную ситуацию фундаментальной зависимости от того, что они всеми силами стремятся преодолеть). Дело не в том, что за давностью лет этические приговоры требуют отмены или пересмотра, а в том, что они не прибавляют ничего нового к пониманию предмета.