Хлеб на хутор привозили не каждый день. И брали его помногу: себе, в запас и скотине, у кого зернеца в закромах не густо. И в день привоза приходили к магазину пораньше, чтобы не последним в очереди стоять, выпрашивая у продавщицы остатки. Приходили и сидели у магазинного крыльца с вязаньем, хуторскими и прочими новостями.
Нынче заговорили о бабе Мане Харитоновой, которую вместе с дедом забрали прошлой осенью сыновья к себе, на центральную усадьбу, доживать.
– На автовокзале гляжу… Маня сидит. Здорово живешь! И загутарили об том да об этом, – рассказывал дед Архип, старик словоохотливый и легкий на ногу. Чуть не каждую неделю, в дело и не в дело мыкался он на станцию, в Урюпинск, а то и в город, навещая родню. – Говорю, домой поспешаю, к бабке. Тама у нас, на хуторе, сейчас сады цветут… Так расхорошо! А она, веришь, в слезы… Не увижу, кричит, теперь родного хутора, завезли в какую-то голимую степь: ни садочка, ни кусточка… Вот такучими слезами кричит, – показал дед Архип темный прокуренный ноготь.
– Закричишь, – вздохнул кто-то. – Всю жизнь тут прожили.
От магазина, с бугра, хорошо был виден дом Харитоновых под красной жестью. Он стоял над речкой, как и все дома старинных хуторских фамилий: Инякиных, Фетисовых, Клейменовых, Тарасовых. Близ воды с просторными огородами и садами – добрые поместья, и жили там век. Ветшали дома и базы, становились новые. Умирали старики: дед Митрон, дед Коляка, Фетис легендарный, коего кости уже сгнили, а помнил его весь хутор, бабка Надюрка Клейменова, бабка Надежа – они ушли. Но молодые росли, и старые могилы к родительской субботе словно расцветали убратенькие. И как теперь было не плакать Мане Харитоновой на чужой стороне. Все ее понимали.
На минуту-другую возле магазина стало тихо. На краю хутора громко играло радио во дворе непутевого Юрки Сапова. Оно у него день и ночь орало посреди двора.
Молчание нарушил дед Архип. Повздыхав и закурив цигарку, он сказал:
– Ешь твою, ну чего мы горимся, в самом-то деле. Вроде на поминках. При детях родных они теперь живут, обдутый хлебушко едят. Ни об чем не думают. А тута… – махнул он рукой. – Одна скотина придаст заботы.
– Взаправди, – поддержали его. – При детях доживать. Обстирают, накормят. Разве нехорошо?..
Заговорили о старости, о болезнях и обо всем на свете. Постукивали вязальные спицы у женщин в руках, старики дымили, ребятишки игрались рядом, возле клуба – ждали хлеб.
Чуть в стороне от других, у магазинной стены, на дощатом ящике, дремала, тоже с вязаньем в руках, Махора Алифанова, по-уличному Казначеева. Дед ее, при старых еще временах, служил казначеем в станичном правлении. На жарком весеннем солнцепеке так хорошо дремалось старой женщине. Платок на плечи сполз, вязанье из рук вывалилось, в густой проседи голова упала на грудь, клейкая слюнка процедилась с краешка губ. Что-то снилось ей доброе.
– Махора наша проженихалась ночь на кургане. Теперя дремлет, – громко заметил дед Архип. – Кто, думаю, серед ночи припевает. А это она…
Услышав свое имя, Махора очнулась, поправила платок.
– Все брешешь, кобель седой, – усмехнулась она. – Нет уж, это на красный цветок пчелка летит, а на старую бабу и черт не глядит. Может, это Машка твоя там дишканила, а ты недоглядел.