⇚ На страницу книги

Читать На Васильевский остров… - стр. 4

Шрифт
Интервал

Прекрати же наконец мастурбировать и сам – растравлять ссадины, когда не в силах ничего изменить. Дух терпимости (наплевательства) первыми удушает тех, кто имеет глупость дорожить чем-то еще, кроме собственной шкуры – «индивидуальности». Да вот вам, пожалуйста, – уже и Православная церковь у метро обличает какую-то кощунственную секту, возглавляемую евреем Береславским, – ну, это спор славян между собою. И все-таки не могу не дочитать: Береславскому является некая бесформенная масса – рыдающее сердце Богородицы, испускающее жуткий вой, и с бешеной скоростью диктует прямо на машинку… Свобода индивидуального бреда всюду грозит растрепать бред коллективный – единственное, что может всерьез и надолго объединять человеческую массу.

Ошибка – мнение, по недосмотру проскочившее фильтр стандартных проверок, бред – мнение, отказывающееся подчиниться этому фильтру. По этому признаку бред не отличим от веры. Когда подружка из Сангига, снабжая потрескивающим под мышками белым халатом, водила меня на психиатрические лекции, сначала мне казалось, что я сам схожу с ума: я специально вглядывался в оконные рамы, стулья, стены, чтобы убедиться, что в мире еще что-то живет по привычным законам. Изможденный, но невероятно любознательный субъект в полосатой пижаме с детской заинтересованностью разглядывал на полу глазками-буравчиками какую-то невидимую без микроскопа вещицу, ни на мгновение не прерывая ровного монолога:

– …Машину без стола курицу не прочитаешь а в кусты собака выглядела хотя трехлапое колесо на учет не становится потому что я седьмой сын Сталина ну а с хлебом-то везде пропустят. – Мимоходом предъявлялась подковка черного из-за пазухи и плавно туда же упрятывалась.

Чтобы очухаться от надрывной исповеди вдохновенно блажившего молодого человека с вырожденческим аристократическим шнобелем, уже достаточно было посмотреть на собственные руки.

– …В поезде я почувствовал себя знаменитым человеком! Но я тогда не был знаменитым человеком!!

– А сейчас? – поинтересовался кто-то из студентов, будто в деревне над дурачком-подпаском.

– …Но в общежитии парни не захотели со мной жить! Потому что я занимался онанизмом!!!

– Ну, ну, не будем смущать девушек, – смущался худенький профессор Класовский, шевеля, как мышонок, старомодной щеточкой усиков. По его дружелюбной манере было совершенно невозможно понять, что он беседует с ненормальными, – кое-кем из них Класовский как будто даже гордился: «Он часто делает глубокие замечания!» И смущенно извинялся, словно тренер о своем любимце: «Что-то он сегодня не в форме», когда бессильно осевший на кушетке немолодой инженер с совершенно безжизненным, стекшим книзу лицом (небрежно, с порезами выбритым) на расспросы лишь едва ворочал языком. Но я успел ощутить ту мрачную подземную тягу, которая влачила в нужную ей сторону обрубки его фраз: все темное открывалось ему до последних глубин, а от светлого он отмахивался, как от глупенькой сказочки для несмышленышей. И тогда действительно получалось, что он убил свою мать пьянством и хамством и что обычные люди отличаются от убийц только трусостью и расчетливостью.

Да, среди больных были люди не глупее нас, только на глаза их был словно надвинут светофильтр – одним черный, другим розовый, так что они при полной логике видели в мире или одни только нескончаемые трясины горя, или сплошные фонтаны веселья.