Родился он лохматым и чернявым. С петлей на шее. В тапочках и костюме, распоротом на спине. «Не от цыгана ли?» – звонко шлепнула акушерка. Вопрос пробудил младенца, задев на всю, пожалуй, жизнь. Кажется, понятно, что сын Божий, но в этом мире явный подкидыш.
Он закричал, и сразу смутные воспоминания обволокли, будто в чае с молоком встретил чаинку, развернутую цельным листом, на котором посильно увидеть, что было или будет, хоть это вроде бы одно и то же…
В праздничный день безлюдно в городской бане. На каждом шкафчике перевернутая шайка. По предбаннику между квадратных каменных колонн плутает на велосипеде отрок – в белой майке, чалме и черных шароварах, обуженных бельевыми прищепками. Сделав петлю, замыкает дверцу, не слезая с велосипеда. И снова кружит в серой полутьме пустого предбанника – все быстрее и быстрее, врезаясь и дробя колонны, уподобляясь стальной ложке в стакане тонкого стекла.
Наверное, это было крушение прежней жизни в сумеречном чистилище, которое ужасно не хотелось покидать. Маленький, голый, беззвучный, как бубен на полке, влекся он куда-то по бесконечному банному коридору. Точнее сказать, его волокли, толкали, выпихивали… Хотя он так упирался, что вытянуть смогли лишь с помощью разреженного воздуха – вакуум-экстракторным устройством. Из привычного уютного покоя, из некоего замкнутого шкафчика он ахнул, будто умер, придушенный пуповиной, в слепящий холод столичного района Кузьминки. Словом, извлекли с трудом, как коренной зуб, ветвистые корни которого тянулись аж в центральную часть Окско-Донской равнины, под Тамбов, где жили прадеды – одни пастухи, другие плотники, рубившие еще при Петре Алексеевиче первые струги на Цне, каковая текла тогда в другую сторону, впадая в реку Воронеж.
Несмотря на цыганский пиковый вид, трудно было бы сыскать более русского человека. Знакомый астролог вычислил, что происходит он прямиком из восточнославянского племени кривичей. И фамилия характерная – Бубен. Да и имя тоже – Кузьма. Тут, правда, помогло место рождения. Иначе назвали бы, пожалуй, Туром в честь вымершего первобытного быка, которого пасли предки.
Покуда Кузя привыкал к зрению, слуху, обонянию, ко всем очнувшимся чувствам, он и сам менялся – то светлел, то вновь темнел, а затем порыжел и закудрявился, будто каракулевый ягненок, обернувшись агнцем с порочными замашками.
Соседка по подъезду, неведомо как и в какие времена заброшенная к ним с Британских островов, увидав однажды Кузю на лестнице, умилилась до слез: «Да это же юный Байрон!»
Таким нелепым образом планка была установлена, и требовалось хоть как-то подтянуться. Впрочем, это мудрено на попечении безотказных, потакающих во всем бабушек. Когда Кузя, к примеру, садился на горшок, ему почему-то требовалась полная тишина, и она в комнате именно воцарялась – не гробовая даже, а по сию пору именуемая в семейных преданиях горшочной.
Кормился он в основном пенками из огромного медного таза с вареньем и попивал сладкую вишневую наливку, что, наверное, сверх меры развивало чувственность.