⇚ На страницу книги

Читать По небу бабушки летели. Стихи

Шрифт
Интервал

Иллюстратор Елена Макарова-Левина

Иллюстратор Александр Арсененко

Иллюстратор Татьяна Митиенко


© Ирина Евгеньевна Батраченко, 2019

© Елена Макарова-Левина, иллюстрации, 2019

© Александр Арсененко, иллюстрации, 2019

© Татьяна Митиенко, иллюстрации, 2019


ISBN 978-5-0050-3892-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Когда порвутся бусы наших лет


1
Новый день начинается – брезжа и бредя;
с острой тенью воюет оконная ось.
На гербе здесь зачем-то рисуют медведя,
хотя мог бы, наверное, быть и лосось.
Продолжается день, тиражируя лица,
превращая пространство то в сцену, то в плац.
Здесь есть всё, как у всех; только эта столица1 —
как и всё остальное – немного эрзац.
К ночи связан узор притупившейся спицей;
тощий сон мой еще до меня не добрёл.
…На гербе я зачем-то рисую жар-птицу —
там, где смотрит незряче двуглавый орел.
2
Ночь белыми снегами пролилась
как молоко из черного ковша.
На биржах ждут падения гроша,
в шестых палатах психи делят власть,
пять континентов продолжают плыть,
четыре колеса в грязи буксуют,
фокстрот три полуграции танцуют,
а птица-тройка встала ноги мыть.
Сидят за пузырём два капитана,
два берега пытаются сойтись…
А ты – один в утробе балагана,
Петрушка…
Да и к чёрту всё. Держись.
3
Необязательность дождя
и обязательность заката.
День закрывался, уходя,
кулисой с черною заплатой.
Пылал весь видимый театр,
и тихо громыхало где-то.
И ты был – мой неснятый кадр
и обязательность рассвета.
Необязательность вождя
и обязательность отката.
День закрывался, уходя,
конвертом с черною зарплатой.
Сенат чирикал, как щегол,
и Дума налагала вето;
и постаревший Чацкий шел
в свою облезшую карету.
4
О нем говорили, мол, горбатый уродец;
а что лоб высокий да глаза ясные —
так это еще больше раздражало народец
и красило лица и без того красные.
О нем говорили: дурак, мол, безумный;
а что видел он в каждой душе главное —
так это разыгрывалось на котурнах
и высмеивалось горожанами многославными.
Ему говорили: где ты – там и лихо;
а что он верными словами город спас —
так это не он, а Шут и Шутиха,
и с ними самонаводящийся правящий класс.
И он ушел серым днем в вечер белый,
и развязал незаметный всем узелок,
которым было стянуто его тело —
чтоб никто раньше времени догадаться не смог.
И – тугие! – вдруг вырвались крылья
из горбатой, битой камнями и взглядами спины;
И исчез он, блеснув серебристою пылью…
…Видно, так и надо народцу этой страны.
Только этот крылатый опять к ним вернется —
в сказке Гофмана, опере Глинки, цветке;
и ему возвращаться-рождаться, пока у народца
не появится мирт вместо смерти в руке.
5
Настроив все свои антенны
на внешний мир, который сед,
ты сам себе рисуешь сцены,
которых нет.
Увязнув в схемах и оценках,
которых – тьма, в которых – пшик,
перестаешь любить оттенки,
но любишь крик.
Не слышишь Мунка и Вивальди,
в которых – мир, который сед,
и бьёшь цитату, как пенальти,
в чужую сеть.
Колосса глиняные ноги
дрожат, но всё же топчут стих;
все строчки – в снах, все песни – в Боге,
который тих.
Среди философичных фальшей
молчат Брокгауз и Ефрон,
и что-то важное всё дальше,
и гаже трон.
6
Вдруг чуешь – словом ли, рукой ли,
звездой, нашитой на ночи, —
что сыграны и спеты роли,
что всё сказали толмачи,
что больше ни креста, ни стяга
над нами жизнь не вознесет,
что, натерпевшись, ест бумага