…Дверь внезапно распахнулась, и стены сотряслись от истошного вопля:
– Изменщик! Шуфт гороховый![1]
Фриц вскочил, как зазевавшийся новобранец по команде капрала, и ошалело уставился на сдобную даму в беленьких кудельках, столь пышно и затейливо взбитых, что могли бы соперничать с наимоднейшим париком.
– Катюшхен… – робко проблеял он, однако разгневанная особа вновь завопила, словно желая, чтобы ее анафему было слышно на всех площадях и улицах:
– Катюшхен?! Хрен тебе, а не Катюшхен, чучело заморское! Да гореть бы вам в адовой смоле, грешникам!
И, чтобы проклятие уж точно не миновало проклятых, она для верности ткнула пальцем сначала во Фрица, а потом в его сообщницу, которая полулежала на канапе и неторопливо приводила в порядок свои смятые одежды.
– Не согрешишь – не покаешься, – ухмыльнулась сообщница, нимало не смущенная, словно попадать в такие ситуации для нее было дело привычное.
– Молчи, ты, оторва! – вызверилась «Катюшхен». – Я тебя голую-босую на улице подобрала, приютила, обогрела, а ты… Змею подколодную я на своей груди вскормила! Змеищу!
От жалости к самой себе у нее выступили слезы и покатились по буйно нарумяненным щечкам, а одна даже капнула на грудь.
Лицо Фрица перекосилось от жалости…
– Что это вас, барыня, разобрало? – нагло спросила «змеища». – Сколь мне ведомо, вы уж давненько герра Фрица в покое оставили. Как же не подобрать то, что плохо лежит?
Барыня от этакого бесстыдства опять ударилась в крик, поливая «изменщика» и «распутную девку» такими помоями, что Фрицу наконец надоело их хлебать.
– Довольно, Катюшхен! – заговорил он, против обыкновения, очень чисто по-русски – должно быть, от злости. – Мы не супруги, и я не давал тебе поручительства в вечной верности. Твое поведение с этим толстым герром Штаубе меня тоже изрядно возмущает! Я ведь видел, как вчера на балу он уронил тебе в декольте маринованную вишню, а затем бессовестно выуживал ее оттуда пальцами, причем ты не отвесила ему пощечину, а только хихикала.
– Ну так щекотно же, – простодушно улыбнулась Катюшка. – Небось захихикаешь, когда он холодными перстами…
Но тут же спохватилась, что из обвинительницы вот-вот сделается обвиняемой, и снова заголосила:
– Господин Штаубе хоть и толст, да не скуп! В отместку за щекотку он мне меж грудями золотую монетку сунул! А ты каков? Где те шнурованья[2] да сорочки с чулочками, кои ты мне не далее как третьего дни клялся презентовать? А туфли? Туфельки красненькие с каблучками? Сулил, да в посулах по сей день и хаживаю! И еще смеешь мне вчинять упреки? А я что – к дереву привязанная, чтоб их выслушивать? Не стану! Уйду от тебя, постылого! Герр Штаубе домик мне в Китай-городе обещался снять, а что тут у тебя, в такой дали от всех, скуку скучать? Оставайся здесь сам со своею оборванкою! Только знай: все робы[3] мои, и юбки, и прочие вещички, и епанчишки[4], и шали – я все с собой заберу, а коли не дашь – так ославлю тебя, что и на Кукуй[5] носа не сунешь: засмеют!
И, не удостоив более взглядом ни бывшего любовника, ни ту, с коей он оказался застигнут на месте преступления, Катюшка круто повернулась и поплыла из комнаты. Ее торжественное убытие было несколько смято тем, что ворох юбок, распертых фишбейнами