Дело было в Петербурге, зимой, в первый день масленицы. Меня пригласил к себе обедать один мой пансионский товарищ, слывший в молодости за красную девицу и оказавшийся впоследствии человеком вовсе не застенчивым. Он уже теперь умер, как большая часть моих товарищей. Кроме меня, обещали прийти к обеду некто Константин Александрович Асанов да еще одна тогдашняя литературная знаменитость. Литературная знаменитость заставила себя подождать и прислала наконец записку, что не будет, а на место ее явился маленький белокурый господин, один из тех вечных незваных гостей, которыми Петербург изобилует.
Обед продолжался долго; хозяин не жалел вин, и наши головы понемногу разгорячились. Все, что каждый из нас таил у себя на душе – а кто не таит чего-нибудь на душе? – выступило наружу. Лицо хозяина внезапно потеряло свое стыдливое и сдержанное выражение; глаза его нагло заблистали, и пошлая усмешка скривила его губы; белокурый господин смеялся как-то дрянно, с глупым визгом; но Асанов больше всех удивил меня. Этот человек всегда отличался чувством приличия, а тут начал вдруг проводить рукою по лбу, ломаться, хвастаться своими связями, беспрестанно упоминать о каком-то дядюшке своем, очень важном человеке… Я решительно не узнавал его; он явно подтрунивал над нами… он чуть не брезгал нашим обществом. Нахальство Асанова меня рассердило.
– Послушайте, – сказал я ему, – если мы так ничтожны в ваших глазах, ступайте к вашему знатному дядюшке. Но, может быть, он вас не пускает к себе?
Асанов ничего мне не ответил и продолжал проводить рукою по лбу.
– И что это за люди! – говорил он опять. – Ведь ни в одном порядочном обществе не бывают, ни с одной порядочной женщиной не знакомы, а у меня тут (воскликнул он, проворно вытащив из бокового кармана бумажник и стуча по нем рукой) – целый пук писем от такой девушки, какой в целом мире не найдешь подобной!
Хозяин и белокурый господин не обратили внимания на последние слова Асанова; они оба держали друг друга за пуговицу, и оба что-то рассказывали, но я навострил уши.
– Вот вы и схвастнули, господин племянник знатного лица! – сказал я, придвинувшись к Асанову, – писем у вас никаких нет.
– Вы думаете? – возразил он, свысока поглядев на меня, – а это что? – Он раскрыл бумажник и показал мне около десяти писем, адресованных на его имя… «Знакомый почерк!..» – подумал я.
Я чувствую, что румянец стыда выступает на мои щеки… мое самолюбие страдает сильно… Кому охота сознаться в неблагородном поступке?.. Но делать нечего: начав свой рассказ, я знал наперед, что мне придется покраснеть до ушей. Итак, скрепя сердце я должен сознаться, что…
Вот в чем дело: я воспользовался нетрезвостью Асанова, небрежно кинувшего письма на залитую шампанским скатерть (у меня у самого в голове порядком шумело), и быстро пробежал одно из этих писем…
Сердце во мне сжалось… Увы! я сам был влюблен в девушку, которая писала к Асанову, и теперь уж я не мог сомневаться в том, что она его любит. Все письмо, написанное по-французски, дышало нежностью и преданностью…
«Mon cher ami Constantin!»[1] – так начиналось оно… а кончалось словами: «Будьте осторожны по-прежнему, а я буду ничья или ваша».
Оглушенный, как громом, я несколько мгновений просидел неподвижно, однако наконец опомнился, вскочил и бросился вон из комнаты…