– Когда вы приехали, Алексей Петрович? Тут много людей вас спрашивали.
– Сегодня. Но для всех меня еще нет. И закройте, пожалуйста, окно в первой комнате.
Вошедший снял старый военный плащ, вытер платком лицо, пригладил свои легкие светлые волосы, сильно поредевшие на темени, сел в кресло, закурил, опять встал и начал ходить по комнате, загроможденной шкафами и столами.
– Неужели возможно? – подумал он вслух.
Подошел к одному из шкафов, с усилием распахнул высокую дубовую дверцу. Белые поперечины лотков выглянули из темной глубины шкафа. На одном лотке стояла кубическая коробка из желтого блестящего, твердого, как кость, картона. Поперек грани куба, обращенной к дверце, проходила наклейка серой бумаги, покрытая черными китайскими иероглифами. Кружки почтовых штемпелей были разбросаны там и сям по поверхности коробки. Длинные бледные пальцы человека коснулись картона.
– Тао Ли, неизвестный друг! Пришло время действовать.
Тихо закрыв дверцы шкафа, профессор Шатров взял потертый портфель, извлек из него поврежденную сыростью тетрадь в сером гранитолевом переплете. Осторожно разделяя слипшиеся листы, профессор просматривал через увеличительное стекло ряды цифр и время от времени делал какие-то вычисления в большом блокноте.
Груда окурков и горелых спичек росла в пепельнице; воздух в кабинете посинел от табачного дыма.
Необычайно ясные глаза Шатрова блестели под густыми бровями. Высокий лоб мыслителя, квадратные челюсти и резко очерченные ноздри усиливали общее впечатление незаурядной умственной силы, придавая профессору черты фанатика.
Наконец ученый отодвинул тетрадь.
– Да, семьдесят миллионов лет! Семьдесят миллионов! Ок! – Шатров сделал рукой резкий жест, как бы протыкая что-то перед собой, оглянулся, хитро прищурился и снова громко сказал: – Семьдесят миллионов!.. Только не бояться!
Профессор неторопливо и методически убрал свой письменный стол, оделся и пошел домой.
Шатров окинул взглядом размещенные во всех углах комнаты «бронзюшки», как он называл коллекцию художественной бронзы, уселся за покрытый черной клеенкой стол, на котором бронзовый краб нес на спине огромную чернильницу, и раскрыл альбом.
– Устал я, должно быть… И старею… Голова седеет, лысеет и… дуреет, – пробормотал Шатров.
Он давно уже чувствовал вялость. Паутина однообразных ежедневных занятий плелась годами, цепко опутывая мозг. Мысль не взлетала более, далеко простирая свои могучие крылья. Подобно лошади под тяжким грузом, она переступала уверенно, медленно и понуро. Шатров понимал, что его состояние вызвано накопившейся усталостью. Друзья и коллеги давно уже советовали ему развлечься. Но профессор не умел ни отдыхать, ни интересоваться чем-то посторонним.
«Оставьте! В театре не был двадцать лет, на даче отродясь не жил», – угрюмо твердил он своим друзьям.
И в то же время ученый понимал, что расплачивается за свое длительное самоограничение, за нарочитое сужение круга интересов, расплачивается отсутствием силы и смелости мысли. Самоограничение, давая возможность большей концентрации мысли, в то же время как бы запирало его наглухо в темную комнату, отделяя от многообразного и широкого мира.