В осеннюю гололедицу, возвращаясь домой со сбора милостыни, бабушка Акулина поскользнулась, упала и сильно разбилась. Когда она барахталась на панели, пытаясь встать, её увидел знакомый полицейский, подошёл к ней и, думая, что она, по обыкновению, «выпимши», стал ругаться.
– Ишь, старая чертовка, – говорил он, – опять наклюкалась! И скоро ли только ты издохнешь? Сколько из-за тебя я разного беспокойства принял! Ах ты…
Он смотрел на неё сурово, тон его голоса был зол и резок, но бабушку Акулину всё это не смущало. Она знала, что он добрый солдат, зря её не обидит, в часть не отправит – разве первый раз ему приходится поднимать её на улице!
Он никогда не отправляет её в «каталажку», а всегда домой, если же ругается, так это ничего, – нельзя же, в самом деле, не ругать человека, который причиняет беспокойство.
И, стараясь загладить свою вину, она собрала все силы, желая подняться на ноги, но застонала, сморщилась и снова вытянулась на панели, охая и кряхтя.
– Старая швабра! – сказал полицейский и стал поднимать её.
– Никифорыч, голубчик, не тронь! Разбилась я, видно.
– Ну! Вставай! Разобьёшься ты… как же…
– Ми-илый ты мой, Никифорыч, ноженьку мозжит… правую ноженьку… не тронь, погоди!
Умираю.
– Что ты, в самом деле, старуха! Как я тебя тут не трону? Лежишь на видном месте и орёшь, ну ин в уголок вон отползи, коли исправду что у тебя.
– Никифорыч, смерть моя пришла! Отвёз бы ты меня домой!
– Возись с вами, черти мохнатые! Извозчик!
Через несколько минут они оба уже ехали на извозчике. Бабушка Акулина сидела внизу пролётки и охала, а Никифорыч, мрачно насупившись, поддерживал её голову и уговаривал старуху:
– Эй, чёртова перечница! Будет уж… не скули!..
– Больно, голубчик.
– А кто виноват?
– О-ой! И деньги просыпала. Всё, старая шкура, потеряла.
– Какие такие?
– Милостыню… семь копеек!
– Эка сумма! Ф-ф! – фыркнул Никифорыч в свои рыжие усы.
– Да ведь, ми-илый! у меня народ на руках… Всякая кроха в дело идёт. Ой! вели ты извозчику-то потише ехать!
– Ты! – внезапно озлился Никифорыч, по-видимому, без всякой причины. – Деревня чёртова! Аль не понимаешь, что больную везёшь? Пошёл ровней.
Он смерил спину извозчика суровыми глазами и продолжал говорить старухе уже более мягко, чем раньше:
– Народ на руках. Очень ты глупая старуха. И что тебе дался этот народ? На-арод! Рвань разная, жульё, да девки, а она народ! Дура ты, старуха, вот что, и вредная дура, – потому портишь людей… Без тебя они, глядишь, работали бы, а ты их пичкаешь… Они рады, – бабушка Акулина, бабушка Акулина! – а сами верхом на бабушкиной шее катаются. Черти! Пороть бы их!
Да и тебя заодно с ними, не балуй народ. Н-да! Эй! ты… святая душа на костылях! Уснула ты? а?..
Но бабушка Акулина, откинув голову на колено полицейского, лежала неподвижно и не отвечала ни слова. Её лицо посинело, беззубый рот был полуоткрыт, глаза ввалились, и из-под сбитой с головы рваной серой шали выбились пряди полуседых волос, ещё густых и волнистых.
«А она, должно, и впрямь расшиблась…» – догадался Никифорыч, пристально посмотрев на неё. – А может, она это умерла? – вслух сказал он, обращаясь к извозчику.
Тот через плечо окинул нищую взглядом и кратко ответил:
– А бог её знает! Кажись бы, нету ещё.