Сначала я три раза постучал
и подождал, но не было ответа.
Курил себе бессовестно, скучал.
Фонарь потух, и я сидел без света.
Еще немного и пора, пора.
Приду еще, когда я постарею.
Надеюсь, эти фраера
откроют старому еврею.
Я в смерти был не первый человек,
не первый, и не скажешь, что последний,
но видел я лишь оброненный чек
и стул без ножки, что стоял в передней.
***
Свечное пламя мается, дрожит.
Сгорая, мотылек его целует.
Мой друг не пишет – он, как тень, танцует
и на ловца, как зверь, бежит.
Сдвигается зима, ее слепые створки.
Домашний газ свой синий язычок
выпрастывает из конфорки.
Дом позабыл, как умер мотылек.
Забывчивостью – что хотел он показать?
Зачем он книги старые расставил
так нарочито, словно неких правил
он вел – разъятую по комнатам – тетрадь?
Прошли года, а он все делал вид,
что – черствому – не до жильцов покойных.
Но я-то видел, как он был укрыт
огромной пленкой крыльев треугольных.
***
В твоих чертах уже проявился
чужой человек. Ты носишь его на себе —
еле заметный контур поверх твоего лица.
В уголках глаз, где было (ты помнишь?) моё место,
обосновался он – вот след его поцелуя.
Только я вижу разницу.
Иногда он просыпается, начинает ворочаться,
смотрит по сторонам и тогда – выпадает
из тебя, как из колоды джокер. Становится рядом.
Идёшь, о двух головах.
А я никогда не мог
стать тобою хотя бы наполовину.
Во мне сохранился голод неразделённого существа.
Я касался тебя, ничего не понимая.
Жил то там, то сям. Ютился
между костяшками пальцев, спал
в уголках глаз. Не оставлял следов.
***
Скоро женщины, которых я любил,
станут старенькими.
Маленькими сморщенными корнеплодами.
Будут расти в земле, пожирать ее соки.
Оттуда говорить, невнятно и глухо: