Он прощался всегда намеренно небрежно и не позволял ей провожать себя. Считал – не стоит привлекать внимание Судьбы к этим прощаниям, чтобы, чего доброго, той не пришло в голову поставить под одним из прощаний свой беспощадный росчерк.
Судьбы он боялся и никогда не строил планы дальше, чем на завтрашний день, – боялся, что Судьба обозлится на него за легкомысленную самоуверенность. Может, это было единственным, чего он боялся в жизни…
А в этот раз даже не смог забежать к Ирине перед поездкой – с матерью случился очередной сердечный приступ, и после вызова «скорой» он просидел весь вечер дома – неловко было оставлять мать одну.
Ирина ждала его, конечно, волновалась, надо было позвонить, и он долго приготавливался к этому звонку – выкурил две сигареты, написал ответ на деловое письмо, которое валялось уже месяц на холодильнике, посмотрел по телевизору мультик. И от того, что звонить надо было непременно, и от того, что он знал заранее ее слова и интонацию, с которой эти слова будут произнесены, в нем возникло и завибрировало раздражение, как частенько случалось в последний год, – зудящее раздражение на мать, на Ирину – на этих двух женщин, делающих жизнь его непереносимой.
Набирая номер и глядя исподлобья на экран телевизора, где копошилось на стволе диковинного растения какое-то диковинное сумчатое, он подумал: ее можно понять, она, конечно, устала…
– Ира! – бодренько начал он. – Тут такое дело, понимаешь. Я никак не смогу сегодня. У мамы приступ был, «скорая» только уехала… Ну, ты сама понимаешь…
– Понимаю, – спокойно сказала Ирина. Но он-то знал подкладочку этого спокойствия. Да, подумал он, конечно, устала за эти годы. И я устал. Но что же делать, что же делать…
– Ну, до завтра обойдется, я надеюсь, – продолжал он. – А утром Андрей заедет за мной.
– Ага… – рассеянно, как ему показалось, ответила Ирина. И это его насторожило.
– …За мамой здесь тетя Люба присмотрит. А я дней через пять – назад… Может, и раньше… Посмотрим, как там сложится.
– Ясненько, – ровно проговорила она, и он понял, что весь этот тон, разумеется, – протест.
– Ирина! – крикнул он. – Ну, что такое?!
– Езжай, ради Бога, – сказала она сломавшимся, как перед плачем, голосом и повесила трубку.
Он схватил пачку сигарет и пошел на балкон – покурить.
Мать спросила вслед:
– Мадам в претензии?
– Оставь меня в покое! – огрызнулся он.
– Бедняжка! Никак не может дождаться моей смерти! – когда речь шла об Ирине, мать всегда переходила на патетический тон, у нее это хорошо получалось, она всю жизнь вела драмкружок во Дворце пионеров.
Он стоял, облокотившись на перила, и смотрел, как внизу, во дворе, Славик моет новые «Жигули». Он так любовно протирал тряпочкой помидорно-красную крышу машины, что хотелось, как в шкодливом детстве, стряхнуть на эту идеально лаковую гладь пепел от сигареты.
Мать, лежа на диване, продолжала что-то говорить. Он вздохнул, придавил окурок о перила и толкнул в комнату балконную дверь.
– …и пересидит, переждет, конечно… И захапает тебя! – торжествующе закончила мать. Монолог был неизменный, с незначительными вариациями.
– Лежи, пожалуйста, спокойно, – миролюбиво сказал он. – Тебе нельзя волноваться. – Но не выдержал, процедил сквозь зубы: – И не трогай Ирину, сколько можно просить тебя!