Читать Большеглазый император, семейство морских карасей
Семену Гринбергу
Омерзителен этот мир, Сеня… Омерзителен… Порой такая тошнота подкатит, особенно из-за своей рожи в зеркале – хоть неделями не брейся… Нет, не хочу я сказать, что ненавижу здесь всех и каждого. Наоборот – отдельно к каждому я вполне прилично отношусь. Но, вместе взятые, они сильно дешевеют. Оптовая продажа.
Меня что особенно бесит – эта вот их восточная расхлябанность. У них здесь мосты обваливаются и вертолеты с отборными солдатиками сталкиваются просто так, от жары, от душевной простоты… Простые они…
Ты видал, как мужики здесь целуются? Не педики, нет, – отцы семейств. Друг друга по щечке треплют. У нас в России, Сеня, кто тебя за щечку мог бы взять? Разве что пятерней да затылком об забор – так ведь то другие обстоятельства, я ж не об этом…
Мне дочь, Иринка, говорит – это в тебе болезненное самолюбие ворочается. А при чем тут самолюбие? Мне здесь обижаться не на кого. Наоборот – я, пока за стариками ходил, знаешь, сколько людей перевидал. Какие характеры, какие судьбы!
Был у меня один такой, безногий, красивый человек.
Капитан. Войну закончил в Берлине. Привез овчарку из псарни Геринга. Она по-русски не понимала, так он, знаешь, говорил с ней на идиш. Зигфрид – звали овчарку. Откликалась на идиш. «Гей ци мир, а гитер хинделе». Хороший был человек. И за ним особо ухаживать не требовалось, сам приноровился все делать. Лихо на кресле разъезжал, хоть в цирке выступать. Я ему только мыться помогал, потому что намыленному инвалиду трудно из ванны выбираться. А ноги ему не на войне оторвало, это потом, гораздо позже отняли, на почве диабета. Да, отличный мужик был. До последней минуты в своем уме – это, Сеня, дорогого стоит.
Вот у меня после него одна старуха была, милая такая бабка, но с сильно отъехавшей башкой… Так она почет любила. Бывало, притащу ей из супера кошелки с продуктами, а она мне: «Рядовой Корнейчук, сдать вахту, отчитаться за смену». Это она меня Корнейчуком звала. Мой дед Залман Меирович, которого гайдамаки саблями построгали, в гробу переворачивался.
Я у нее посменно – то днем, то ночью дежурил. Днем еще ничего, а ночи тяжелые. Однажды задремал на полчасика, а она с кровати упала, все лицо в кровь расшибла. Сижу я, холодные примочки ей делаю, а она вдруг с таким стоном жалобным: «Почему матросы не приветствуют меня?»
Я от жалости чуть не заплакал, Сеня. Ну, думаю, старость, сучья ты доля… Бросил тряпку в тазик с водой, вытянулся во фрунт, честь отдал, да как гаркну: «Матросы краснознаменного Балтийского флота выстроены для приветствия Фани Моисеевны Фишман! Р-ра-а! Р-ра-а! Р-ра-а!..»
И смех и грех…
Это потом уже, на похоронах, мне ее дочь рассказала: семью у старухи в Виннице немцы расстреляли. Пока сама она по комсомольской части какой-то транспорт сопровождала… Да всей семьи-то – мать и годовалая дочка. Ну и она в партизаны ушла, а потом каким-то образом к действующей армии прибилась и до конца войны благополучно провоевала, причем то ли стрелком, то ли сапером – какое-то вполне мужское военное дело. Так-то…
Нет, я не жалуюсь. Уход за стариками – дело как дело… Что тяжело – не успеешь к кому-то привыкнуть, а он – брык и…
Ну ничего, я отдохну. Помнишь, как у Чехова: мы отдохнем, мы отдохнем!.. На нарах я отдохну. Мне мой адвокат – какая женщина, Сеня! – тонкая, будто струна, юбкой играет – длинной, цветастой своей цыганистой юбкой, – сидит, разговаривает, а сама юбку с боку на бок ворочает, – нам, говорит, самое главное, добиваться штрафа. Только не заключения. Нет уж, говорю, геверэт Зархи, вы, пожалуйста, добивайтесь именно заключения. Отдохнуть охота…