Эмиграция, плаванье в океане, все дальше от берега, так что мало по малу покрываешься серебристой чешуей, с залитыми водой легкими; с незаметно выросшими жабрами; эмиграция, превращение в земноводное, которое в состоянии еще двигаться по земле, но уже мечтает о том, как бы скорей окунуться в воду…
Борис Хазанов «Жабры и легкие языка»
Семь лет – как время-то бежит, страшно подумать! – семь лет я здесь обливаюсь потом с апреля по октябрь, с октября же по апрель трясусь в промозглой сырости, свитера сушу на переносной батарее.
А в Россию – ни ногой. Года четыре назад, правда, сунулась было на недельку, в составе израильской делегации на Международную книжную ярмарку, но в панике бежала: я, как выяснилось, забыла размеры государства, обалдела от ширины улиц, высоты зданий и деревьев. К тому же, друзья задавали идиотские вопросы – правда ли, что я в субботу не езжу на машине? – тоном, в котором слышался деликатный ужас.
Кроме того, на ярмарке, в израильский павильон, где я должна была с утра до вечера отвечать на вопросы граждан, забредало немало сумасшедших и самых разнообразных чудиков.
Один, с папочкой подмышкой, – военная выправка – строго спросил:
– Вы где живете?
– В Иерусалиме.
– Ага! – воскликнул он деловито, вынимая папочку. – Очень хорошо. У меня к вам поручение. Я кадровый военный, всю жизнь пишу детские стихи. Вот тут двадцать семь стихотворений, итог творческого труда моей жизни. Вы передадите в издательство, чтоб они там перевели эти стихи на санскрит.
– Вам, по-видимому, не сюда, а в соседний павильон, – сказала я. – В Израиле говорят на иврите.
– Это неважно! – ответил детский военный поэт. – Я и имел в виду этот… ну, туземный их язык. Хочется быть полезным своей стране.
…Другой тип, сдержанно-агрессивный, с белым бобриком на затылке, аккуратно подкрался ко мне сзади, тихо спросил, указывая на еврейский календарь в руке:
– Скажите пожалуйста, вот это – что значит?
– Это календарь, – ответила я доброжелательно. – Еврейское летоисчисление.
– Нет, вот это. – в его голосе слышался азарт, вкрадчивый восторг и сжатая в пружину ненависть. – Вот эта дата: пять тысяч семьсот пятьдесят третий год. Что это значит?
Я взглянула ему в глаза. Сразу все вспомнила, от чего уже отвыкла: остановку троллейбуса на улице Милашенкова, всю обклеенную воззваниями «Памяти», газетенку «Пульс Тушино», чугунные лица таможенников в Шереметьеве.
– Это значит, – сказала я вежливо, – что мы себя помним пять тысяч семьсот пятьдесят три года, а вы себя – только тысяча девятьсот девяносто три… И то – не вы, а Европа, и опять-таки не без нашего участия.
И – мысленно – сама от себя отшатнулась, будто со стороны услышала свой голос: «вы», «мы»… Это я-то, пишущая, думающая, дышащая по-русски.! Казалось – проведу рукой по грудной клетке, и нащупаю шов, грубый, не зарубцевавшийся, коллоидный безобразный шов на моем, рассеченном надвое, естестве…
Словом, в тот раз из Москвы я бежала, как Наполеон в снегу – увязая по колено, по пояс в своих обидах, неутоленной горечи, отчужденная, неприкаянная и – не прислоненная ни к кому, ни к чему.
(Собственно, чувство как для еврея, так и для писателя, привычное).
Ну и вот, спустя четыре года, звонят из одного серьезного учреждения, предлагают на этот раз поехать выступать в Россию и Украину, как обычно я разъезжаю по другим странам.