На маленькой сейсмологической станции в горах на севере Блакории, возле самой границы с Бермонтом, царило привычное этому месту сонное оцепенение. Солнце только-только поднялось из-за низкого «седла» – перевала между двумя пиками, – и ослепительно белым и розовым блестел снег, а тени от вершин, скользящие по склонам и густеющие в лощинах, казались сочными, темно-фиолетовыми, как будто на мерзлое белоснежное одеяло щедро плеснули черничного сока.
Двое пожилых сотрудников станции, пришедшие в горы еще молодыми парнями, да так и не сумевшие уйти от этой красоты, попивали традиционный сладкий чай с обязательной доброй долей ягодной настойки и тихо обсуждали планы на выходные. Они были удивительно похожи, хотя один был блакорийцем, темным, кареглазым, а второй типичным инляндцем – рыжим, с голубыми глазами. Но тридцать лет горного солнца высветлили их глаза и волосы, собрали морщинами кожу у глаз, выкрасили лица кирпичным загаром, и походка у них была одинаковая – лыжная, расслабленная, – и стать, и фигуры, подтянутые, с широкими плечами и узкими бедрами. И звали их похоже – Ульрих и Генрих, и женились они на сестрах – горы сплели их судьбы, сделав не только друзьями, но и родственниками. И так они сработались, что говорить им много теперь не нужно было – понимали друг друга с полуслова. Но все равно говорили. Уже и внуки пошли, и дети разъехались, а они каждое утро тридцать один год подряд начинали с подъема к станции из маленького городка у подножия горы, там заваривали себе чай и вели разговоры обо всем на свете – начиная от дел семейных и заканчивая полетом в философские высоты. Не забывая отмечать показания приборов и присматривать по собственной инициативе за склонами – не накопилось ли где-то чересчур много снега, который может сойти лавиной на их городок, не пора ли вооружиться ракетницей, проехаться по скрипучему белоснежному покрову и сбить зарождающийся снежный рыхлый нарост.
Старший по станции, Ульрих Кенгшпитцен, обладал уникальным чутьем – он предвидел изменения погоды, готовые сорваться лавины, трещины в ледниках и предчувствовал землетрясения. Вот и сегодня Ульрих с самого утра тревожился: грудь давило, в ушах стоял звон – явственные признаки грядущего бедствия. К сожалению, звон в ушах не приложишь к протоколу объявленной тревоги, поэтому приходилось ждать показаний сейсмодатчика. Зато в их городке все знали: если старина Ули мрачен, а глаз у него налит кровью – жди толчков. Примета была такой же верной, как цветение ольхи, после которого холодов уж не бывало.
Двумя километрами левее и ниже от станции находился оживленный горнолыжный курорт – один из тех, которыми так славилась Блакория, и перед выходными уже начали массово прибывать люди – из окошка хорошо была видна россыпь мелких фигурок в ярких куртках и шапках, что высаживалась из фуникулера и ручейком тянулась к административному зданию. К вечеру склон осветится огнями, и тысячи людей будут испытывать себя на спусках. Тысячи таких же влюбленных в горы, как они сами.
Ульрих поморщился – звон в ушах стал нестерпимым, – и тут же дрогнула гора, загудело, завыло вокруг, заверещал сейсмограф, вырисовывая на ленте резкую вертикальную черту, и пошел плясать дальше, расчерчивая график в виде затухающего треугольника.