* * *
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это —
города, человеков, но для начала зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт. Свобода —
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
* * *
Сижу, довожусь до ума, переводятся лепты.
За заначкой в сундук полезешь, ан нету злата.
Каждый нерв на участке меня от ступней до портрета
отторгает обрыдшую зелень путем (сопро)мата.
Засыпаю в одежде, форся в галифе модельера,
книгу чужую подпортив. Остатки года
бьют собаку, как мамонта били зачатки эры.
Прогнозируя индекс на бирже, Скульптура Свободы
путает отчества нефть продающих тиранов.
Хочется сладкого. Хоть бы халвы Шираза.
А в холодильнике – мозг петуха, гнутый рог барана
и два посиневших коровьих глаза.
* * *
…и при слове «грядущее» из русского языка
выбегают мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких зим уже безразлично, что
или кто стоит в углу у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное «до»,
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека нам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
* * *
…и при слове «поэзия» из русского языка
выбегают музы и всей оравой
просят у поэта лакомого куска,
а у него только сыр дырявый.
Зимы проходят. Ни разу не глянул, кто
стоит у окна за шторой. Яга, Кармен ли,
Аполлон Бельведерский ли, конь в пальто?
Их неземное «до» ему до фени.
Одна лишь беда, что жизнь разевает пасть,
приличные части тела откусывая при встрече.
И вот от поэта осталась лишь часть,
о которой не может быть речи.
* * *
Север крошит металл, но щадит стекло.
Учит гортань проговаривать «впусти».
Холод меня воспитал и вложил перо
в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за моря
солнце садится, и никого кругом.
То ли по льду каблук скользит, то ли сама Земля
закругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смех
или речь, или горячий чай,
все отчетливей раздается снег
и чернеет, что твой, Седов, «прощай».
* * *
Пишу – как целую зубилом стекло,
табула раша скулит: «Дай покой…»
Кто вдел мне в кулак супер-пуперное стило,
вопиет, что твой спикер: «Долой!»
Ха! Плюя на фарватер, сбегу за моря,
сяду в засаду, и никого кругом.
Запляшет вприсядку канкан искусительница-змея,
притопну гадине каблуком.
И в гортани моей раздаются снега,
чай и чача лежат, положившись на хрен,
буль-буль кувыркается. В речи моей – пурга,
а в наречье – пурген.
* * *
Тихотворение мое, мое немое,
однако, тяглое – на страх поводьям,
куда пожалуемся на ярмо и
кому поведаем, как жизнь проводим?
Как поздно заполночь ища глазунию
луны за шторою зажженной спичкою,
вручную стряхиваешь пыль безумия
с осколков желтого оскала в писчую.
Как эту борзопись, что гуще патоки,
там не размазывай, но с кем в колене и