– Знаешь что, – разыграем в кости.
– Идет, – ответил другой и повернулся к индейцу, чинившему лыжи в углу хижины. – Эй, Билбидем, сбегай-ка к Олсону и скажи, что мы просим одолжить нам игральные кости.
Разговор шел о жалованье рабочим, о топливе, о провизии, и эта неожиданная просьба удивила Билбидема. Кроме того, час был еще ранний, а ему не приходилось видеть, чтобы белые – во всяком случае такие, как Пентфилд и Хатчинсон, – садились за кости или карты, не покончив с делами. Однако, как настоящий индеец с Юкона, он ничем не выдал своего удивления и, натянув рукавицы, вышел из хижины.
Хотя шел уже девятый час, было еще темно, и хижина освещалась сальной свечой, стоявшей на сосновом столе среди хаоса немытых оловянных тарелок. Свеча была воткнута в бутылку из-под виски, на длинном горлышке которой миниатюрным ледником застыло сало бесчисленных свечей. В комнатушке, составлявшей всю внутренность хижины, царил такой же беспорядок, как и на столе. У задней стены виднелись нары с двумя неубранными постелями.
Лоренс Пентфилд и Корри Хатчинсон были миллионерами, хотя никто не догадался бы об этом по их внешнему виду. В них не было ничего необычного – они легко сошли бы за своих в любом лагере мичиганских лесорубов. Но снаружи во мраке, на дне зияющих ям, десятки людей, получавших по пятнадцати долларов в день, дробили каменные пласты, а другие люди крутили вороты, поднимая из шурфов породу, песок и золото. Каждый день золота добывалось на тысячи долларов, и все оно принадлежало Пентфилду и Хатчинсону, которые числились среди богатейших королей Бонанзы.
Тишину, наступившую после ухода Билбидема, нарушил Пентфилд. Он сдвинул в кучу грязные тарелки и на освободившемся месте стал выбивать дробь костяшками пальцев. Хатчинсон снял нагар с коптившей свечи и задумчиво растер между большим и указательным пальцем.
– Черт побери, если бы мы могли уехать оба! – воскликнул он неожиданно. – И спорить было бы не о чем.
Пентфилд хмуро посмотрел на него.
– Если бы не твое проклятое упрямство, спорить и не пришлось бы. Тебе надо только сложить вещи и уехать. Я присмотрю за делом, а поеду в будущем году.
– Почему мне? Меня никто не ждет…
– А родные? – жестко прервал его Пентфилд.
– А тебя ждут, – продолжал Хатчинсон. – Ты знаешь, о ком я говорю.
Пентфилд угрюмо пожал плечами.
– Она подождет.
– Но она уже два года ждет.
– Ничего, еще год ее не состарит.
– Ведь это будет три года! Только подумай, старина: три года здесь, на краю света, в этой проклятой дыре. – И Хатчинсон с отчаянием махнул рукой.
Он был на несколько лет младше своего компаньона – ему было не больше двадцати шести. На его лице было выражение тоски, тоски человека, тщетно жаждущего того, чего он давно лишен. И та же тоска, то же отчаяние было на лице Пентфилда, в его сгорбленных плечах.
– Мне вчера снилось, что я у Зинкенда, – сказал он. – Музыка, звон стаканов, гул голосов, женский смех, а я заказываю яйца – да, сэр, яйца во всех видах: и крутые, и всмятку, и яичницу, и омлет, – и уплетаю так, что подавать не успевают.
– А я бы заказал салат, – жадно перебил Хатчинсон, – и большой бифштекс с зеленью, с молодым луком и редиской, чтобы на зубах хрустело.
– Я бы это все заказал после яиц, если бы не проснулся, – вздохнул Пентфилд.